Я родился в 1874 году в деревне Караковичи Ельнинского уезда Смоленской губернии.
Хорошо помню курную избу, в которой появился на свет. На дворе мороз, а изба полна дыму. Печь была огромная - хоть на коне въезжай в нее!
Я рано остался без матери. По рассказам знаю о ней только очень хорошее и помню ее красивое лицо. Остался я на попечении отца и тетки. Чуть подросла старшая сестра - стала меня нянчить.
Наша семья была большой, человек двадцать пять. Отец и его три брата жили нераздельно и дружно.
Мои родные были крепостными помещика Лаврова; откупились еще до освобождения крестьян. У помещика же купили землю, и я помню, как взрослые часто говорили о долге, который из года в год выплачивали Лаврову.
Жили мы в Нижних Караковичах, под самой горой, ближе к Десне. Только позже отстроились наверху, в Верхних Караковичах.
Когда строились, таскали на гору огромные бревна, и про нас, Коненковых, в деревне говорили: "На что им кони, они сами как кони".
Взрослых называли конями, а нас, малышей, - конятами.
Коненковы сыздавна занимались землепашеством, вязали плоты, сплавляли лес по Десне и Днепру до самого Херсона.
Я вырос на Десне и хорошо знаю родную реку, ее заводи, перекаты, прибрежные насыпные курганы, сохранившиеся еще с тех времен, когда здесь проходила водная дорога "Из варяг в греки".
Караковичи раскинулись на высоком берегу реки. Такие же кручи, как в Киеве над Днепром. С высоты виднеется необозримый простор. А в дни половодья это раздолье как океан.
В дни моего детства по обе стороны реки тянулись богатырские, вековые леса. В них водились лоси и медведи.
Я любил смотреть, как из-за Десны над верхушками громадных елей восходит солнце. В прибрежных камнях и зарослях лозняка ловил раков. Увязывался со старшими мальчишками в ночное, а днем пас телят.
Разбредутся телята, а я слушаю щебет птиц, прислушиваюсь к родничкам и шелесту листвы; то зайчик промелькнет, то белка.
Пастухи и подпаски были словоохотливы, и я узнал от них о коврах-самолетах, о Бове-королевиче и Еруслане Лазаревиче. А сгонщики леса рассказывали, как шли они берегом и у Кривого леса, что под Брянском, встретился им Змей Горыныч...
Если бы записать все были и небылицы, которые пришлось мне слышать в детстве! Даже трудно представить размер такой книги - что там "Тысяча и одна ночь"!
Впечатления детства во многом определяют будущее каждого человека. Это та чаша, из которой мы пьем самый благодатный и живительный напиток. Впечатления детства, так же как и годы учения, - фундамент сознательной жизни, и память об этих чистых и светлых днях - как кладовая, в которой хранится самое незабываемое.
Помню я своего деда, рослого, крупного человека, который прожил более ста лет. В пору моего детства дед уже потерял счет дням. Бывало, полнолуние, а он в длинной холщовой рубахе вскочит на ноги, всех тормошит и кричит: "Солнце взошло!"
Со слов деда у нас в семье хранилось много рассказов о том, как в 1812 году на нашу древнюю смоленскую землю пришли французы и у нас со двора увели корову.
Помню, как в субботний день зажигали лампады и старший брат отца, дядя Устин, начинал читать акафист. Лампадки теплятся, а мы молитвы поем.
Верили не только в бога, но и в леших, домовых и в прочую "нечистую силу".
Фантастический мир был для меня очень реальным. В ночном лежишь у костра, задумаешься, и чудится, что стоит рядом неизвестно откуда взявшийся старичок. А всмотришься - и видишь: вовсе это не старичок, а просто обгоревший пень.
На опушке леса притаилась старушка, смотрит, как костер догорает. А на самом деле - это только дерево.
Казалось, что на согнутом суку березы раскачивается русалка и ее длинные волосы касаются самой земли.
Старичок-полевичок. 1910 г. Дерево. Москва, Государственная Третьяковская галерея
Мог ли я думать тогда, что в этом мире сказки уже зарождались многие будущие мои произведения.
Разве не из лесной опушки "появился" мой тихий и молчаливый "Старичок-полевичок", которого я вырубил из ствола дерева? Ведь еще в детстве я видел его с сутулой спиной и локтями, прижатыми к бокам, в сердцевине старого дуба. Еще в детстве из глубины древесного ствола я видел его добрый и веселый взгляд. Вот и вышел он из дерева, подпоясанный толстой веревкой. В суме у него деревянные дудки; поднесет он их ко рту, и зазвучат они, как певучий ветер в листве.
Вышел мой "Старичок-полевичок" из лесу и зашагал по выставкам, опираясь на свою клюку, и добрел до одного из залов Третьяковской галереи.
Среднерусская родная природа была моим первым учителем.
Мне пришлось в жизни сдавать самые разные экзамены - и по чистописанию, и по латыни, и по анатомии, быть участником многих конкурсов; но только великий учитель - природа до сих пор не поставила мне никакой отметки. Она учит меня и сегодня.
С годами, живя в городах, мы забываем о земле, о травах и семенах. Многие довольствуются только тем, что видят кусок неба в оконной раме и слушают бесстрастные "сводки погоды". А как дивно, когда сам ты можешь и по закату солнца и по гомону и полету птиц угадать погоду.
Я всегда стремлюсь из города на простор.
Горе тому, кто слеп и глух к природе, к лесу, к утренним зорям. Надо быть зорким. Видеть не только то, что "на поверхности". Как верно подмечено Рабиндранатом Тагором - великим индийским писателем, поэтом и философом:
Корни - это те же ветви глубоко под землею, Ветви - это те же корни высоко в воздухе.
Надо всю жизнь читать мудрейшую книгу природы. Каким хорошим и преданным ее учеником был прекрасный русский писатель Михаил Пришвин. Это следуя желанию писателя, над его могилой среди двух берез я изобразил сказочную птицу-деву в русском кокошнике. Глаза ее устремлены в небо.
Без простора, воздуха и света нет искусства. Даже такая простая и много веков тому назад вошедшая в архитектуру форма, как колонна, прообразом своим имела древесный ствол.
В дни моего детства в Караковичах не было грамотеев.
Когда в Москве, на Тверском бульваре, был открыт памятник Пушкину, вряд ли знали об этом в моей родной деревушке, затерянной среди хвойных лесов.
В нашей деревне никто не выписывал газет, а о красотах больших городов знали только по рассказам солдат, отслуживших свой срок.
Учителя нанимали "всем миром", в складчину. Выбирали подходящую избу, расставляли столы и скамейки - вот и школа. В одной комнате обучалось одновременно три класса.
- Буки, аз, буки, аз!
Гам стоял ужасный, а учитель, отставной солдат Егор Андреевич, только и кричал:
- Громче! Громче!
В стене торчала розга - пук березовых прутьев. Егор Андреевич хлестал по спине, когда замечал, что кто-нибудь из нас толкает ногой соседа или, кривя физиономию, показывает язык.
Наступал полдень, и Егор Андреевич по своей старой привычке становился во фронт и громко командовал: "Кончать занятия!"
После обеда мы снова собирались в избе и дотемна сидели за бумагой. Во время уроков чистописания было тихо; только слышно, как гусиные перья скрипят.
Чернила делали сами; за кляксу получали линейкой по ладони. Но мы так наловчились эти кляксы слизывать языком, что даже Егор Андреевич не мог их приметить.
Помню, как однажды я обратил внимание, что первая строчка выведенных мною букв была заметно лучше второй строчки. Я об этом рассказал дома дяде Андрею и спросил: "Почему же такая разница?" - и услышал ответ: "По нерадению".
С той поры я старался ничего и никогда не делать "по нерадению".
Каждый год в нашей школе сменялись учителя. Это были все пришлые люди. Они оставались в деревне на зиму и получали "харч" поочередно в каждой избе, как пастухи.
Один раз "загостил" у нас на зиму спившийся дьяк; другую зиму "четырем правилам" арифметики обучал нас "провизор", торговавший самодельными лекарствами. Но Егора Андреевича я запомнил больше всех, и не только потому, что он первый научил меня читать и писать. Этот человек пробудил во мне любопытство к людям и их судьбам.
Егор Андреевич 15 лет провел на военной службе, а когда отслужил, стал монахом в рославльском монастыре, но за непокорный характер был расстрижен и стал странствовать по белу свету.
Во время занятий он был строг, и на горох ставил, и за уши трепал, но стоило ему только отпустить нас по домам, как становился неузнаваемым: заводил с нами игры и устраивал целые представления.
Бывало, расставит снопы - это солдаты. А самый большой сноп - командир. Егор Андреевич начинал командовать за него и "направо" и "налево". Такие фокусы со снопами вытворял, что не было конца нашему восторгу.
Я часто встречался с Егором Андреевичем на пчельнике, когда он стал пасечником.
Какое это было чудесное время! Пчелы гудят, пахнет медом; я сторожил выход роя и по обыкновению что-нибудь мастерил из дерева.
Егор Андреевич все про жизнь свою солдатскую рассказывал, как в казарме своим телом он мокрые портянки сушил... "Что ни словечко, как копеечка!"
Как-то завелись на пчельнике муравьи. Сюда же раз наведывались медведи. А тут и муравьи принялись мед воровать.
Помню, как, бывало, ворчит Егор Андреевич на муравьев: "Ах, ешь вас мухи с комарами".
Он и дегтем и керосином муравейник заливал, как ни старался - ничего не помогало. Тогда засучил штаны и начал муравьев перетаскивать на "необитаемый остров". Посредине небольшого озерца, скорее походившего на лужу, лежал большой камень.
Целыми днями он их таскал - говорливый человек, со странностями, но очень добрый.
Вспоминая пасеку и своего первого учителя, я исполнил свою скульптуру из дерева "Егор пасечник".
Когда я создавал "Лесовика", "Старичка-полевичка", "Старичка-кленовичка", "Вещую старушку" и других своих лесных жителей, мне хотелось приблизить скульптуру к родной природе, к людям, полюбившимся мне с детства...
Старичок-кленовичок. 1916 г. Дерево
...Мне не было еще пяти лет, когда я впервые потянулся к карандашу. Рисовал я зайцев, медведей и коров с пастухом. Мне стали покупать карандаши и бумагу. Я вырезывал свои рисунки, наклеивал их на стекло в окне, чтобы они были видны и снаружи. Ворота и заборы я разрисовывал углем.
У проезжих богомазов выпросил сухие краски и золото и сам стал иконы писать.
Приедет, бывало, поп в Караковичи - ему со всех сторон несут мои иконы святить.
В те годы ходили по деревням книгоноши, продавали раскрашенные картинки. Мне они очень нравились, особенно народные лубки. Стал я такие картинки рисовать. Односельчане оклеивали ими стены своих изб. А потом большой толчок моему рисованию дал отставной офицер Владимир Николаевич, который сменил Егора Андреевича. Этот человек был мастер на все руки. Он и сам любил рисовать и книги переплетал.
Бывало, в зимние вечера вся наша изба полна народу. Кто лапти плетет, женщины вяжут, а я по обыкновению с карандашом. Под тусклый свет лучины начинали петь песни. Тут и я карандаш в сторону и без конца слушал то тягучие, то звонкие, крылатые русские песни про горе и радость.
Тогда у нас говорили: "Без музыки, без дуды - ни туды и ни сюды". И я невольно начинал подпевать.
Помню, как привезли гармонь. Я с ней не расставался и на ночь клал рядом с собой. Я был убежден, что внутри этой гармони находится своя, невиданная душа.
Так, не получив никакого музыкального образования, я начал играть на гармони, на самодельной скрипке, на дудках и других народных инструментах.
Бывало, летом на берегу Десны раскидывали свои шатры цыгане, и я затаив дыхание слушал их вольные песни.
Я никогда бы не вступил на путь искусства, если бы с детства не полюбил музыку.
Сколько было тогда в Караковичах и в соседних деревнях среди деревенских людей музыкантов-самоучек. Они самозабвенно играли на звонких ясеневых дудках и талантливо мастерили самодельные инструменты.
Жил по соседству с нами Романович, деревенский сапожник. Все свое свободное время он отдавал игре на скрипке. Струны он делал из бараньих кишок, и на смычок шел конский волос. Его самодельная скрипка рождала необычайно чистые звуки. Руки этого скрипача были корявы, а играл он, как Сарасате. Особенно самозабвенно исполнял он на скрипке русскую песню "Лучинушка". На глаза слушателей навертывались слезы. И не один у нас был такой, как Романович.
Рядом с нами жили три брата Фоменковы: Лаврен, Тимофей и Павел. Они были исключительно талантливы, чудесно рисовали, делали певучие скрипки и другие инструменты. Один из них чудесно играл на кларнете. Об этих братьях я писал в одной из своих статей в "Правде": "Эти высоко одаренные самородки сгинули в нужде, в безвестности и только сейчас остались в моей памяти". Но оказалось, что не я один помнил о них; буквально через день после опубликования статьи я стал получать письма от земляков. Они помнили и Лаврена, и Тимофея, и Павла. Вот что мне написали о Тимофее: "В пору своей молодости он где-то в лесу у купца Авилкина отыскал и срезал нужное ему дерево. Из него сделал скрипку, а за срезанное дерево просидел в волостном управлении три дня и был оштрафован на 5 рублей. Позже, уже будучи пожилым, он простым инструментом смастерил себе виолончель, на которой передавал чудесные песни и трели птиц. Соседи посмеивались над ним, но с удовольствием слушали, давая ему разные прозвища: "Скоморох", "Чудак". Кто знает, может быть, из него вышел бы свой, русский Страдивариус".
Когда я думаю о многих талантливых людях, задавленных бездарным самодержавием, я вспоминаю и о том, с какой тоской произносили мои земляки: "Мы люди темные", "Мы как дрова в лесу".
Я вспоминаю и слепых, которые бродили из села в село, с ярмарки на ярмарку по дорогам России. Тысячи людей слепли от оспы. Болезнь бросала их на произвол судьбы. Нищенство было их уделом. У слепых были загорелые серьезные лица. Они пели басом то "Лазаря", то "Егория". Малолетние поводыри подпевали им тоненькими голосами. Кто хлебушек подаст, кто яичко. Монотонно, часто с окаменевшим выражением лица, распевали они притчу "О блудном сыне".
Меня поражала судьба слепых, и я посвятил им одну из своих работ, назвав ее "Нищая братия".
Сколько людей делали тогда себе "гроб при жизни". И именно поэтому меня особенно влекли к себе люди, которые упорным трудом добывали себе кусок хлеба и не сдавались в жизненной борьбе.
Меня влекли к себе сильные люди. Хотелось и самому быть таким. Помню, жил у нас в селе Родя. Он славился своей силой. Лет ему было много, но будто и времени не поддавался. Как-то захотелось ему поспать, а он жеребенка пас; привязал его к ноге и так крепко уснул, что, пока спал, волки жеребенка его съели. Решил Родя волков проучить: спрятался в сарай и стал волков поджидать. Когда же они подошли, схватил кол и одним ударом двух волков убил.
И мне хотелось быть сильным.
В соседнем селе работал гончар, вытачивал горшки, кувшины, петушки и свистульки из чудесной глины, взятой с берега Десны. Бывало, этой глиной у нас в деревне женщины мыли руки - они становились как шелковые.
Я часами следил за движениями гончара. Так хотелось и мне быть таким же умелым.
Плотники избу "в крест" кладут, и у меня руки чешутся. С какой лихостью, бывало, бросят они топор в стенку или играют им промеж пальцев. Недаром говорится: "Топором играючи".
И меня учили всякой работе: и сеять, и за сохой ходить; и знал я, что топор сохе "первый пособник" и "с топором весь свет пройдешь - и нигде не пропадешь!".
Хотя дядя Андрей по возрасту был и не старшим среди братьев Коненковых, его выбрали "старшим". И слово его было в семье как закон.
Дядя Андрей считал меня смышленым и - в знак своего расположения - купил мне кожаные сапоги.
Мне повезло и в большем. Соседние помещики Смирновы подготовляли сына к поступлению в гимназию. Для того чтобы ему не скучно было заниматься, ему подыскивали товарища. Выбор пал на меня.
Вся семья решила: "пусть Сергей станет грамотным".
Подошла осень. Мне собрали узелок, благословили, и я отправился в город Рославль. Здесь впервые я услыхал гудок паровоза и увидел двухэтажное здание.
Много потом испытал я житейских дорог. Пересекал и Тихий и Атлантический океаны; жил на разных континентах, но никогда и нигде не забывал о том, как восходит солнце над милой Десной, и всегда думал про себя: "Мы - ельнинские!"
Мы, ельнинские. Дерево
Мне было одиннадцать лет, когда я переступил порог рославльской прогимназии, выдержал экзамен и стал гимназистом, и про меня, деревенского мальчишку, стали говорить: "Эх ты, гимназист, серая куртка, лавровая ветка!"
Город Рославль. Больше семидесяти лет прошло, как я жил на его улицах, а мне до сих пор часто снится окруженное забором двухэтажное здание прогимназии, Бурцева гора, собор работы знаменитого Растрелли и речка Глазомойка.
Живя в Рославле, я переменил много квартир и хозяев; жил и на Рачевке и в центре города, близ церкви и острога.
Когда с книжками возвращался на квартиру, я постепенно постигал и то, что "не задавали".
На одной квартире, рядом со мной, жили трепачи пеньки - калужские люди. Я с ними сразу сошелся. Исписанные тетрадки отдавал им на курево и помогал таскать воду из колодца, а от них я много узнал. Эти люди были сродни Егору Андреевичу. Я набирался от них житейской мудрости, которая пронизывала все их сказы.
Рославль стал для меня настоящим университетом.
Мне приходится иногда слышать от тех, кто сравнительно недавно окончил школу: "это я забыл", "это мы проходили давным-давно". А я очень хорошо помню все, что учил в прогимназии. Вижу перед собой буквально каждую страницу хрестоматии Басистова, часть I, и других учебников. Я знал, что послали меня в город не баклуши бить, а каждый день узнавать новое. Так хотелось оправдать доверие всей семьи, которой нелегко было содержать меня в Рославле.
В домах товарищей-гимназистов я разглядывал картины в позолоченных рамах и журналы "Всемирная иллюстрация", "Нива", "Пчелка", "Живописное обозрение".
С тех пор крепко запомнились мне рисунки выдающегося русского скульптора и рисовальщика Михаила Микешина. Он прославился как создатель замечательных памятников: Екатерине II в Петербурге, Богдану Хмельницкому в Киеве и грандиозного памятника 1000-летия России в Новгороде.
Во многих домах Рославля я встречался и с оригинальными рисунками Микешина. Приятно было знать, что такой замечательный художник вышел из Рославля.
Я учился в одном классе с племянником Микешина и нередко бывал у них в доме. Часто я посещал дом и другого моего товарища. Его отец, Николай Александрович Полозов, был образованнейшим человеком. Он делился с нами не только знаниями, но самыми своими сокровенными думами о том, как много еще надо сделать, чтобы победить несправедливость и произвол.
Когда я закончил прогимназию, во мне уже ясно созрело желание стать художником. Мои родные плохо разбирались в том, что это за профессия (у нас говорили, что художники - это те, кто худо живет), а я мечтал о Московском училище живописи, ваяния и зодчества.
Вернувшись в деревню, я все лето готовился к предстоящему конкурсному экзамену. Заниматься приходилось одному - на свой риск и страх.
В доме одного помещика я увидел бюст Шиллера. Мне разрешили унести на время этот бюст в Караковичи. Я бережно принес его в избу, и все мои родные с удивлением рассматривали белую гипсовую голову немецкого поэта. Я срисовывал этот бюст в самых разных вариантах. Тогда же впервые я взял глину не для того, чтобы мыть ею руки, а с волнением придал я ей форму головы Шиллера.
Мое будущее зависело и от урожая. И, как всегда, решающее слово принадлежало дяде Андрею. Он сказал мне: "Пошлет господь хороший урожай, будет по-твоему, дадим тебе 50 рублей - и поезжай! Может, человек из тебя выйдет. Только не пеняй, если ничего больше из дому не получишь. Пора тебе на свои ноги становиться".
В это лето я и рисовал, и лепил, и урожай собирал.
Дядя Андрей отсчитал мне 50 рублей, и проводили меня всей деревней.
В 1892 году я впервые увидел Москву.
Желающих поступить в училище было много, но я выдержал конкурсный экзамен.
Меня одинаково влекло тогда и к живописи и к ваянию, но как-то случилось так, что я попал именно на скульптурное отделение. Здесь красовались гипсовые слепки знаменитых статуй: "Пляшущий Фавн", "Венера Медицейская", "Венера Милосская", "Мальчик" Микельанджело, бюсты Гермеса, Сократа, Нерона, пименовский "Парень, играющий в бабки".
Я жадно разглядывал статуи и буквально затаив дыхание слушал академика Сергея Ивановича Иванова, преподававшего скульптуру.
Всю свою жизнь Сергей Иванович воспитывал скульпторов, относясь к искусству не как к специальности, а как к призванию. Он вкладывал в каждое занятие всю свою душу, умело вел нас от простого к сложному.
Директором Московского училища живописи, ваяния и зодчества был князь Львов. Запомнилось, как однажды князь вошел в класс во время занятий и не снял головной убор. Сергей Иванович не постеснялся, что перед ним князь и директор, и своим обычным голосом произнес:
- Снимите шапку, вы находитесь в храме искусства.
Вот таким прямым и требовательным был этот скульптор, мечтавший о том, чтобы из нашего училища выросло учебное заведение, равное по своему значению Петербургской Академии художеств.
Академик-скульптор доброжелательно относился ко всем ученикам. Характерно, что, когда он входил в класс, всем пожимал руки.
Учиться мне было легко. Работал я не покладая рук, и не прошло каких-нибудь полгода, как меня перевели в фигурный, а затем и в натурный класс.
После смерти Сергея Ивановича Иванова его место занял Сергей Михайлович Волнухин.
Если можно говорить о "московской школе" русской скульптуры, то именно в связи с именем Волнухина. Он не "натаскивал" своих учеников, а развивал в них чувство гармонии, самостоятельности и прежде всего ценил глубину мысли. В каждом из нас он старался найти и развить природное дарование; бережно относился к росткам таланта и самобытности. А главное, учил не быть белоручками.
Нелегко жилось мне в Москве. Однажды мне пришлось прожить 20 дней на 1 рубль 4 копейки. Бывало, питаешься одним черным хлебом. Но зато я не знал, что такое зря прожитый и бесследный день. Ведь стоит только один раз полениться, как это может на долгое время вывести из рабочей колеи.
И в Москве я не замыкался только в круг обязательных знаний.
Я посещал концерты консерватории, слушал Баха, Бетховена, Чайковского. Старался не пропустить ни одного концерта, с которыми часто выступали прославленные Сарасате и Кубелик. В их исполнении я впервые услышал глубоко поразившую меня музыку Никколо Паганини. Безмерное могущество музыки Паганини я воспринял как счастье жизни, как путь к совершенству и мастерству.
Русская классическая литература была для меня всегда самой крепкой опорой. Она вводила меня в богатейший духовный мир, развивала чувство прекрасного и поэтичного. Гоголь, Пушкин и Достоевский учили меня лепке художественного образа.
Родным домом стала для меня и Московская городская художественная картинная галерея имени Павла Михайловича и Сергея Михайловича Третьяковых.
Я посещал галерею обычно по воскресеньям, когда особенно было заметно паломничество в Лаврушинский переулок.
Слова Станиславского о том, что "театр начинается с вешалки", уже давно стали крылаты. Это в полной мере относится и к Третьяковской галерее, где служители отличались большим гостеприимством. С вешалки начиналась атмосфера чистоты, порядка и тишины и, я бы даже сказал, атмосфера демократии и уважения к зрителю из народа.
Несмотря на непрекращавшийся поток посетителей, в залах всегда царил полный порядок. Вся обстановка содействовала тому, чтобы зрители могли здесь лучше воспринимать огромные богатства и ценности, составляющие золотой фонд русского искусства.
Меня влекла к себе древнерусская живопись. Я вглядывался в изумительные фрески Рублева, в полотна В. Сурикова, И. Репина, В. Васнецова. Наши величайшие живописцы в своих полотнах возвысили эпическую тему народа. "Кочегар" и "Всюду жизнь" Николая Ярошенко были близки мне своей правдой. Меня всегда привлекал потрясающий талант М. Врубеля.
Занятия в училище я совмещал с посещениями Московского государственного университета, где досконально, как медик, вникал в анатомию. Вскрывая трупы, я изучал кости, мышцы и связки. Эта "натура" необходима каждому скульптору как насущный хлеб. Без точного знания человеческого тела и всех сочленений нельзя работать в скульптуре. Тело человека - родная стихия скульптора.
На каникулы я постоянно приезжал в Караковичи.
Как-то привез с собой небольшие слепки коровы с теленком и собаки. Когда дядя Андрей узнал, что за эти "фигурки" я заплатил по рублю, он выругал меня за небережливость. И когда я однажды, находясь без денег, обратился за помощью к родным, мне сразу же выслали 15 рублей, но дядя Андрей не забыл о тех фигурках, которые я привез в деревню.
"Посылаю тебе 15 рублей, понапрасну их не трать - телят и собачек не покупай", - писал мне дядя Андрей.
...Вскоре я получил первый в жизни заказ - выполнить кариатиды для дома чаеторговца Перлова на Мещанской улице (ныне проспект Мира).
Недавно я отправился на "экскурсию", захотелось еще раз посмотреть на произведение моей юности. Один из прохожих, человек в рабочей спецовке, заметил, как я внимательно рассматриваю кариатиды. Он не удержался и сказал мне: "Я уж сколько лет прохожу здесь мимо и каждый раз любуюсь ими. Здорово сделаны!"
Признаюсь, мне было приятно услышать эту искреннюю похвалу декоративной работе ученика Московского училища живописи, ваяния и зодчества.
Когда я получил деньги от подрядчика за кариатиды, я первым делом отделил 35 рублей, купил на них швейную машину и, уезжая на каникулы, отвез ее в подарок сестре. Это сразу изменило взгляд стариков на мою профессию.
Кроме того, я привез с собой Малую серебряную медаль, полученную за этюды, а тогда в нашей местности была только одна медаль - у волостного.