Еще не успел я оставить стены училища, как вместе с художником Константином Клодтом, на средства, завещанные Павлом Михайловичем Третьяковым, был послан за границу.
Быстро промелькнули Дрезден, Париж. Мы побывали в Риме, Флоренции, Генуе, Милане, Венеции, Неаполе. Совершили "паломничество" на развалины Помпеи.
Здесь я постигал величие и блеск минувших веков, тайны скульптурного резца и чудо кисти.
Образы дивной красоты Италии покорили меня навсегда. Я полюбил ее темпераментных людей. Латынь, которую я изучал еще в рославльской прогимназии, помогла мне кое-как освоить итальянский язык.
Великие сыны Италии Галилей и Колумб, Данте и Микельанджело совершили великие открытия как в небе, так и на земле, в высоте поэзии и искусства.
Каждый народ отдаст другому сердце своих гениев.
Меня всегда поражал природный художественный инстинкт талантливого итальянского народа.
Я считаю, что художникам и скульпторам необходимо хоть раз в жизни подышать воздухом Италии, так насыщенным искусством.
Быстро пролетел год, проведенный в Италии. Я не только путешествовал, но и работал в Риме, где снял студию.
С высот Капитолия я встречал восход солнца, но и в "вечном городе" думал думу о родной деревне.
Как ни увлекался я "антиками", меня звали к себе другие образы.
Вернувшись из Италии, я все лето провел в Караковичах, где соорудил себе импровизированную студию из сарая; часть крыши разобрал, а стены выкрасил белой краской.
В нескольких километрах от нашей деревни проходило Московско-Варшавское шоссе. Я часто наблюдал там, как на дороге артельщики дробили камни. Они работали по многу часов, не разгибая спины. Их ноги были обмотаны тряпками. За свой тяжелый труд они получали гроши.
С одним из них я сразу подружился. Это был русский рабочий Иван Куприн. Он приходил ко мне в сарай и много рассказывал о своей судьбе. Меня поражала его мудрость. Только у человека, истомленного трудом, могли быть такие нахмуренные брови. Настоящий Лев Толстой из народа.
До сих пор помню, как Куприн сказал мне однажды: "Зря мужики землю покупают. Придет время - эта земля достанется даром". Вскоре он стал моим натурщиком. Ивана Михайловича Куприна я также отношу к числу своих учителей. Он учил меня жить, рассказывал, как страдает народ, учил ненавидеть несправедливость и презирать тунеядцев.
За свою жизнь Иван Куприн полностью испил горькую чашу нужды. Безземельный крестьянин, он добывал себе пропитание, работая то в шахтах, то на земляных работах. Но тяжелый подневольный труд не сломил его волю и достоинство.
Я решил воссоздать мужественный образ Куприна в скульптуре.
Вся деревня следила за тем, как продвигается моя работа. К сараю приходили мужики и из дальних деревень, говорили о том, что "склипатур хочет человека из глины сработать".
Дядя Андрей освободил меня от всех работ по хозяйству. Отец, Тимофей Терентьевич, взялся мне помогать.
У отца было какое-то врожденное понимание скульптуры. Возможно, что своими рассказами о ремесле скульптора я разбудил в отце какие-то подспудные чувства. Его очень заинтересовало, что каждая скульптура имеет свой железный каркас, который должен быть и прочен и гибок, чтобы хорошо держать глину.
Отец с увлечением помогал мне замешивать глину в кадке, по окончании сеанса заворачивал мою дипломную работу в мокрые, но хорошо отжатые тряпки. А для станка, чтобы фигура вращалась, мы с успехом приспособили старое колесо телеги.
Отец отходил от работы и долго, внимательно смотрел на нее издали, иногда же начинал во все стороны поворачивать "Камнебойца" на станке. Он и за глиной "ухаживал" и помогал мне формовать.
Помню, как не удавалась мне левая нога фигуры камнебойца.
В таких случаях я всегда делаю перерыв в работе. Пошел на пчельник. Вернулся домой, смотрю - левая нога на месте.
Во время моего отсутствия отец пододвинул ногу, и все получилось как нельзя лучше.
Вылепил я Ивана Куприна. Земляки мои довольны:
- Ну, акурат Иван Куприн.
И начали меня расспрашивать, для чего все это я сделал, какой будет из этого толк.
Я объяснил, что пошлю свою работу в Москву, а там ее, возможно, и в музей примут: люди будут смотреть.
- Это мало радости, - услышал я в ответ. - Ты что-то скрываешь.
Мне трудно было уверить моих зрителей, что у меня нет от них никаких тайн. Но в деревне уже говорили о том, что Ивана Куприна отольют в Москве из чугуна, приделают к нему пружины и получится машина, которая сама будет камни дробить.
- Вот это толк будет!
Когда я сейчас вспоминаю об этом, меня поражает вся сила давнишней мечты народа о механизации, об облегчении тяжелого труда.
Мою работу увидел Полозов. Он прислал мне деньги на отливку статуи и короткую записку, в которой было сказано: "Не забывай нас, когда будешь велик".
Я пишу об этом накануне своего 85-летия, когда мой труд отмечен и почетными званиями и признанием народа. Но память об этой записке мне дорога до сих пор. Полозов верил в будущность моего таланта. А как важна такая поддержка. Ведь мне так хотелось все свои силы отдать на благо тем, кто дробил камни и мечтал о лучшей жизни.
Ныне по хорошо замощенному и асфальтированному Московско-Варшавскому шоссе едут по смоленской земле наши друзья из стран народной демократии.
Мы прокладываем новые дороги в Китай и в Индию.
Дороги сближают и соединяют народы.
И я стал путешествовать по воздушным дорогам, которые так ощутимо изменили понятия времени и расстояния. Путь Москва-Дели самолет "ТУ-104" покрывает за 7 часов.
Новые пути, новые дороги - это и есть неуклонное движение вперед, к победе коммунизма.
За "Камнебойца" я получил Большую серебряную медаль.
Дорога жизни привела меня вскоре в Петербург, к зданию Академии художеств, куда я был принят в 1899 году.
На берегу Невы меня встретили два загадочных и величественных египетских льва-сфинкса из древних Фив.
Какими словами передать мне свой восторг перед городом, о котором так проникновенно писал Пушкин!
Целое поколение русских скульпторов и зодчих творило город, так чудесно слитый с природой, давно признанный как "полночных стран краса и диво".
Я подолгу стоял у здания Адмиралтейства, с благодарностью думал о замечательном русском архитекторе Адриане Захарове. Меня притягивали к себе скульптурные группы морских нимф, несущих земную сферу, изваянных Феодосией Щедриным.
Запомнился мне и "Самсон" Михаила Козловского, украшавший каскад петергофских фонтанов. Морские божества возвещают о славе России. Самсон раздирает пасть льва. Победа Самсона над львом олицетворяла победу Петра I над шведами, изображавшими льва на своем государственном гербе.
Сокровища Эрмитажа также стали моими наставниками и советчиками. Но больше всего в Академии я опирался на художественную среду молодых скульпторов и живописцев.
Мы были в состоянии постоянного творческого горения и соревнования; радовались успехам товарища и были требовательны друг к другу.
Особенно близок был мне Петр Петрович Кончаловский. Мы почти сверстники и стали друзьями после первой же встречи. Эту дружбу мы пронесли через многие десятилетия.
Вместе учились, дерзали, бунтовали против академической рутины; прокладывая каждый свой путь в искусстве, никогда не теряли друг друга.
Общение с семьей Кончаловских сыграло большую роль в моей жизни. Отец художника, известный издатель Кончаловский Петр Петрович, привлекал крупнейших русских художников к иллюстрированию классиков. В доме Кончаловских в Москве всегда бывали Суриков, Врубель, Репин, Виктор Васнецов...
Когда я сейчас вспоминаю об этой замечательной семье, мне хочется сказать доброе слово всей русской передовой интеллигенции, которая верно и преданно служила и служит родному народу.
Художник Петр Кончаловский и в молодые годы показал себя подлинным живописцем, прекрасным колористом. Это был человек большого размаха, оптимизма и внутреннего обаяния. Он был одарен живописным восприятием жизни. Его лицо всегда озаряла искренняя, добрая улыбка. Он всегда и во всем оставался самим собой - простым, открытым и чистым человеком.
В те годы такая дружба обогащала и была опорой. К молодому Кончаловскому тянулись и другие художники. Большим нашим другом был Георгий Николаевич Ермолаев.
Высокое чувство товарищества, так же как и постоянное ощущение родной художественной среды, как воздух, необходим творческим людям.
...Раз в неделю доступ в Академию художеств был открыт для всех желающих. Здесь разгорались оживленные споры. А как содержательны были наши студенческие веселые вечера, заканчивавшиеся песнями и пляской.
По субботам мы могли посещать квартиры-мастерские всех профессоров Академии.
Это традиционное гостеприимство Васильевского острова дало мне возможность общаться с Репиным, Куинджи, Ковалевским.
С первых же дней пребывания в Академии художеств я, не переставая, думал о Самсоне, которого избрал темой своей дипломной работы. В случае удачной ее защиты полагалась трехгодичная командировка за границу.
С юношеских лет меня увлекла солнечная легенда о благородном титане. Самсон верно служил своему народу, спасая его от рабства филистимлян. Он побил своих врагов, и тогда угнетатели решили расправиться с защитником народа, подкупили коварную Далилу, поручив ей выведать тайну силы Самсона. Доверчивый титан открыл ей свое сердце, и Далила, опьянив народного богатыря, остригла его семь кос. А в них была его сила. Филистимляне выкололи Самсону глаза и сковали его медными цепями. Но как ни глумились враги над Самсоном, у него снова отросли волосы, и он сдвинул с места столбы и обрушил дом на властителей.
Свою дипломную статую я назвал: "Самсон, разрывающий узы". Я понимал, что скоро придет конец народному долготерпению и народ-колосс сбросит оковы.
Алексей Максимович Горький в своих "Заметках о мещанстве" подневольную судьбу русского народа до революции сравнил со скованным Самсоном: "Придавленный к земле тяжелым и грубым механизмом бездарно устроенной государственной машины, русский народ - скованный и ослепленный Самсон - воистину великий страдалец!"
Но не так легко было мне осуществить свой замысел.
В Академии художеств тогда отлично преподавался рисунок, тщательно и даже придирчиво изучались перспективы и законы пропорциональности. Академия давала своим воспитанникам глубокие знания, но вместе с тем здесь, особенно на скульптурном отделении, царствовала и насаждалась традиционная рутина и ложноклассика.
В системе преподавания было много лжи и фальши, прикрытой пристрастием к античности. Но маститые академисты охраняли не дух античности, а только ее "букву".
Успехом пользовались послушные ученики, которые больше копировали и комбинировали, чем творили.
Всю свою жизнь я отстаивал право художника на свое решение темы. В "Самсоне" я чувствовал страдание родного народа и не мог следовать, создавая это произведение, отжившим ложноклассическим канонам.
Моим профессором и руководителем был скульптор В. Беклемишев. Как-то в возбуждении я попросил его не сбивать меня с выбранного пути. В. Беклемишев перестал посещать мою мастерскую.
...Мне посчастливилось среди грузчиков, работавших на Неве, натолкнуться на человека, обладавшего прекрасной мускулатурой. Он носил на себе по 30 пудов.
Я уговорил Василия поступить натурщиком в Академию художеств. Он согласился, и мы много часов провели с ним вместе. Тогда в Академии было неблагополучно со светом. Мне было мало дня, я работал и вечерами. Но меня, как правило, по распоряжению свыше лишали света. Выручали свечи.
Углубленная работа над статуей не мешала мне жадно воспринимать основные события тех дней.
Художественная молодежь жаждала реформы Академии художеств. Нас успокаивали туманными обещаниями о том, что и нашему учебному заведению будет дана какая-то "автономия". Нас увещевали, предлагали вести себя "тихо и смирно", все время прельщая этой пресловутой "автономией". Но мы, молодые художники, не были изолированы от борьбы, которая разгоралась тогда на рабочих окраинах Петербурга. Многих из нас волновали социалистические идеи.
Никогда не забыть мне разгон политической демонстрации на Невском проспекте у Казанского собора.
Рабочие и студенты вышли на улицу. Впереди развевалось красное знамя.
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног! -
призывно неслось над Невским. Но вот жандармы врезались в шествие. Топот кованых лошадей заглушил песню.
Жандармы и полицейские хлестали народ нагайками. Вокруг меня окровавленные люди падали на мостовую. Меня оттеснили к тротуару. Рядом упал какой-то старик, он не мог подняться и с проклятием ругал тех, кто избивал народ.
Я с трудом выбрался с Невского. Пошел на Васильевский остров к А. Колпинскому, чтобы рассказать о том, что только что видел, и выразить свое возмущение.
На квартире А. Колпинского я не раз встречался с революционно настроенными студентами, курсистками, рабочими типографии Попова.
А. Колпинский - инженер по профессии - работал в издательстве "Знание" и был тесно связан с Алексеем Максимовичем Горьким. Здесь на сходках по вечерам жена Колпинского, Ольга Николаевна Полозова, окончившая Бестужевские курсы, читала "Капитал" главу за главой.
Не я один пришел тогда с Невского прямо на квартиру Колпинского. Все мы глубоко чувствовали, что это только начало грядущей бури.
Поздно ночью, поодиночке, чтобы не навлечь подозрения дворников, покидали мы квартиру Колпинского.
Все эти события оказывали свое влияние и на мою работу над "Самсоном, разрывающим узы".
На моих глазах конные и пешие блюстители самодержавия издевались над народом так же, как филистимляне над Самсоном.
Я не раз думал тогда о том, что невдалеке от величественного здания Академии художеств, где я работаю, над Невой высятся и мрачные бастионы Петропавловской крепости, где в заточении, в темных одиночках, годами сидят и страдают отважные борцы за свободу и демократию.
Во время работы над "Самсоном" со мной случилось несчастье. Так как статуя была высотой больше 4 метров, я обставил ее лесами. Однажды оступился и, упав с лесов, повредил правую руку.
Доктор осмотрел руку и успокоил: "Месяца за два рука заживет". Но такое утешение не обрадовало. Ведь меня подгоняли сроки конкурса.
Беклемишев отказался продлить срок.
"Нельзя работать правой рукой - буду лепить левой", - решил я и снова взялся за работу.
Закончил статую за несколько дней до срока.
И. Репин был одним из первых, кому я показал своего связанного титана.
Профессора встретили мою статую "в штыки". Ее называли "насмешкой над Академией", а меня - "беспокойным москвичом". Некоторые даже поговаривали о том, что "Академия пригрела на своей груди змею".
Академистов смущало, что я нарушил обычные пропорции. Они "вершками" измеряли мою работу, не вникая в ее смысл. Конечно, я тогда знал уже анатомию, и в тех случаях, когда "нарушал" ее, делал это сознательно, во имя своего права на художественную гиперболу.
Как ни могуч был мой натурщик, но разве мог он обладать такими нечеловеческими мышцами, которые в неистовом своем порыве напряг легендарный Самсон, великан, жаждавший свободы. Он был задуман мной как протест, как воплощение пафоса гигантской силы. Созданному мной исполину органически чужда была фотографическая приглаженность, слащавость и парикмахерская прическа.
Вокруг моей работы разгорелись ожесточенные споры. Два дня продолжалось заседание художественного совета, и только вмешательство профессора А. Куинджи и яростная защита И. Репина определили решение совета в мою пользу большинством в один голос.
Но на моей стороне были те, кто не имел "права голоса". Студенты открыто одобряли "Самсона". Они отыскали еще более могучего человека, чем мой Василий. Он обладал невероятной силой. Все его мышцы были "гиперболичны" в натуре. Молодые живописцы и рисовальщики сделали из него живую статую, обвязав канатом. И тогда титанический человек, разрывающий узы, появился на многих и многих листах.
Это тоже был своеобразный протест. Таким образом студенты "проголосовали" за моего "Самсона".
Мне дали звание свободного художника, но ни о какой заграничной командировке не могло быть и речи.
Закончив Академию, я оставил Петербург.
А. Куинджи хотел отправить меня за границу на личные свои средства. И другие предлагали мне свое покровительство. Но, боясь бремени зависимости, я наотрез отказался от этих предложений.
В 1905 году я получил из Академии художеств письмо, в котором сообщалось примерно следующее: "Милостивый государь! Совет Академии, снесясь с Выставочным комитетом, имеет честь сообщить Вам, что за неимением в делах Академии адреса собственника статуя Ваша "Самсон" уничтожена".
Только потом я узнал подробности расправы над моим произведением. "Самсона" пронесли мимо древних сфинксов. Дворники, вооруженные молотками, разбили голову, а затем принялись по частям долбить тело великана. Все это происходило на глазах и под руководством маститых чиновников Академии.
Остатки разбитого "Самсона" отвезли на свалку.
Больше двух лет напряженного труда отдал я созданию этой статуи, вложил в нее весь пыл своей души, и от всего этого осталась только одна небольшая, нечеткая фотография и необоримое желание при первой же возможности вновь вернуться к излюбленному образу.
Следует отметить, что сам Беклемишев не только голосовал за одобрение "Самсона", но, когда в 1916 году мне было присвоено звание академика, лично приехал в Москву поздравить меня.
Я с благодарностью вспоминаю годы, проведенные в Академии художеств, где я жил в атмосфере искусства. А то, что не всегда предо мной была "тишь да гладь", только воспитывало меня как художника и человека.
Хотя я и получил звание свободного художника, Мне трудно было воспользоваться всеми благами заманчивого титула. Приходилось перебиваться грошовыми уроками, обучать весьма посредственных учеников, выполнять редкие заказы, которые я получал от мастерской Гладкова и Козлова у Тверской заставы.
Все эти годы я не прерывал связи с Московским государственным университетом. В Анатомическом музее делал черепа и другие препараты, служившие пособием для студентов.
В 12 часов дня в Анатомическом музее служитель подавал чай для профессоров. И меня часто приглашали к столу. Во время "чаепития" тучный профессор, генерал Зернов, только и расспрашивал служителей о настроении студентов, о сходках.
В новом здании университета, напротив Манежа, то и дело возникали студенческие митинги, на которых императора "всея Руси" величали "последним" и "Николашкой".
У ограды университета разыгрывались настоящие рукопашные бои студентов с "молодчиками" из Охотного ряда. Румяные приказчики неистово кричали: "Бей студентов!" Но каждый раз получали отпор.
Помню, как однажды вооруженные жандармы пытались оттеснить студентов и загнать их в здание Манежа. Рядом со мной стоял Дмитрий Кончаловский, брат художника Петра Кончаловского. Дмитрий был человеком горячей души. Призванный на военную службу, он ходил тогда в военной форме. Дмитрий схватил рослого жандарма в то время, когда "блюститель порядка" начал избивать студента.
- Как вы смеете, палачи! - крикнул ему Дмитрий Кончаловский. А жандарм оторопел, увидев перед собой молодого прапорщика.
События нарастали. Даже в деревне Дунино, под Звенигородом, где жил я летом 1905 года, крестьяне открыто возмущались тем, как ведется война. Говорили о падении Порт-Артура, о военном поражении под Мукденом и о Цусиме.
Помню, как один крестьянин показал мне рисунок в одном из юмористических журналов. Под этим рисунком было подписано примерно следующее: "Японский император пишет русскому царю: "Тебе не со мной воевать, а вином торговать".
Открытые тогда в изобилии "монополии" народ называл "винополиями".
Осенью меня вызвали в Москву выполнить заказ богача Филиппова, который в доме на Тверской улице, где помещалась его знаменитая булочная, открыл и кофейню.
Вместе со мной над заказом Филиппова работали три форматора из Союза лепщиков.
В кофейню часто наведывались сыновья Филиппова. Они жевали сдобу и поглядывали на натурщиц, с которых я лепил статуи.
Заходил и сам Филиппов, невысокий, благодушно настроенный человек. Он балагурил и хриплым голосом рассказывал анекдоты, поругивал полицию, которой то и дело давал взятки за то, что не соблюдал санитарные правила.
Дело в том, что вода, которую брали во дворе булочной из колодца, не отличалась приятным запахом, но зато от нее быстро "всходило" тесто для пирожков.
В булочной Филиппова тяжелым трудом было занято больше 400 пекарей. Нелегко доставался им кусок хлеба, и они требовали повысить зарплату.
В сентябре в Москве началась стачка печатников. Казаки и жандармы разгоняли демонстрации.
25 сентября я, как всегда, с утра работал в помещении кофейни. Во время очередного "визита" Филиппов хвастался, что "в случае чего - полиция наготове!".
И вот перед окном, где я работал, разыгралось настоящее сражение. Во двор ворвался отряд казаков. В них посыпались камни и кирпичи. Солдаты открыли огонь по рабочим.
Тут уж было не до лепки.
Не дожидаясь исхода сражения, я вместе с форматорами покинул кофейню.
Полиция оцепляла Тверскую. К булочной подходили новые роты солдат.
Я перешел улицу и вышел к Леонтьевскому переулку. Так мне было ближе добраться до Арбата, где была моя студия.
В доме на Леонтьевском жил Василий Иванович Суриков. Когда я проходил мимо окон его квартиры, Суриков остановил меня и спросил:
- Революция началась?
- Да, революция! - радостно ответил я и поспешил на Арбат, где меня уже дожидались друзья.
У меня в студии постоянно собиралась революционно настроенная молодежь. Среди них были Володя и Митя Волнухины - сыновья скульптора Вол-нухина, паровозный машинист Дмитрий Добролюбов, телеграфист Ваня Овчинников и его брат Александр - студент Инженерного училища, художник Георгий Ермолаев, Матвей Михайлович Корольков - рабочий с Пресни - и другие.
Мы были связаны с Московским Советом Рабочих Депутатов, с Пресненско-Хамовническим районным комитетом РСДРП, а также с группой молодежи, обучавшейся в Училище живописи и ваяния.
Все мы были вооружены браунингами (купили их в охотничьем магазине) и имели при себе по три-четыре обоймы с патронами.
К помещению студии, которую я занимал на верхнем этаже здания, примыкал большой чердак. Здесь мы прятали оружие.
Можно было пользоваться двумя входами: со стороны парадного - лифтом, а также черным ходом.
Мы обсудили создавшееся положение и первым делом решили связаться со своими товарищами в Хамовниках и на Пресне.
На улицах было много солдат. Сновали шпики. Всех "подозрительных" задерживали и обыскивали.
В университете прозектор Стопницкий Севериян Осипович предсказывал падение монархии. Все чувствовали приближение решающих событий. Стопницкий ошибся на 12 лет.
Прошло несколько дней, и я снова отправился к Филиппову.
Его сыновья были в прекрасном настроении. Около двухсот пекарей из булочной были брошены в тюрьму. Сыновья хвастались пульками, которые они вытащили из стен своего заведения и приделали к карманным часам как брелоки.
Все время продолжались забастовки и стачки. Настал декабрь. Восставшие рабочие обезоруживали и снимали с постов городовых.
Арбат. Мы вооружились пилами и начали валить телеграфные столбы на мостовую. Тащили из-под ворот доски, сани, коляски, бочки. Все это опоясали проволокой. Улица покрылась баррикадами.
Мои товарищи избрали меня начальником дружины, действовавшей на Арбате.
На каждый день устанавливался новый пароль. Мы охраняли выстроенные баррикады от здания ресторана "Прага" до Смоленского рынка. Всю ночь бодрствовали наши патрули. Постоянно держали связь с большевиками Пресни. Наши разведчики пробирались к Сухаревой башне и к Мясницким воротам.
Помню ночи на баррикадах. С чердаков и крыш то и дело раздавались одиночные выстрелы. На наших глазах был убит наповал наш товарищ - прекрасный юный Ося, ученик реального училища. Это было делом рук переодетых полицейских. Некоторых из них нам удавалось обнаружить и разоружить.
В дни вооруженного восстания я побывал и в Училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой улице. У входа я встретил сына художника Касаткина. Он стоял с обнаженной саблей.
Князь Львов убрался тогда восвояси, и все помещение находилось во власти учеников. Они дежурили у подъезда и не раз отражали нападение черносотенцев.
В один из дней восстания мы узнали, что на Смоленской площади сосредоточился 3-й лейб-драгунский Сумской полк.
Я поспешил на Кудринскую (ныне площадь Восстания).
Драгуны появились со стороны Новинского бульвара. Их встретили дружными залпами. Пьяные царские служаки, прижавшись к седлам, начали удирать в переулки.
Бои на Пресне у Горбатого моста. Трехгорка, где помещался штаб восстания. Все кипело в борьбе.
Неустрашимым был мой земляк, рабочий Иван Чуркин, проживавший за Пресненской заставой. Все ему было нипочем: и мороз и полученное ранение.
Вместе с нами была и тринадцатилетняя Шура. У Чуркина клокотало в горле, когда даже издали он видел полицейских, а Шура как ни в чем не бывало подходила к ним и просила проводить: "Дяденька, я боюсь!" Так она проникала в расположение солдат, грелась у костров, а потом приносила ценные сведения.
Около десяти дней мы держались на баррикадах. Но вот настал день, когда пушки Семеновского полка начали бить по Пресне, а затем и по баррикадам на Арбате. Не так уж трудно было артиллерии разрушить наши незамысловатые сооружения. Вслед за войсками следовали пожарные, они поджигали остатки баррикад.
Помню, с каким тяжелым чувством мы зарывали браунинги и гранаты в песок на чердаке.
Из большого круглого окна студии я видел, как внизу догорали баррикады.
После подавления восстания потянулись тягостные дни...
Я снова отправился в кофейню Филиппова. Глина засохла, потрескалась.
Сыновья хозяина больше не острили, и у них на часах я уже не заметил брелоков из пуль.
Зато мне запомнился один архитектор. Он вытащил из изящного портфеля крохотный браунинг, хвастливо и самодовольно подбросил его на ладони, сказав при этом: "Теперь и мы обзавелись такими штучками". Он торжествовал и грозил, с удовольствием причисляя себя к "победителям".
К весне я закончил работу у Филиппова. Потянуло на родину. Меня поразило, что здесь, несмотря на то, что в Москве была уже установлена видимость порядка, еще продолжала бушевать революционная буря.
В селах действовали крестьянские комитеты. Рославльская тюрьма была переполнена арестованными крестьянами.
Я не долго задержался на этот раз в Караковичах. Хотелось все самому видеть, и я объезжал знакомые места.
Так добрался до Спас-Демьянска Калужской губернии и здесь неожиданно встретился с Иваном Чуркиным.
После подавления восстания он подался из Моек вы в деревню, чтобы и здесь продолжать борьбу; собирал вокруг себя народ, в Спас-Демьянске организовал демонстрацию. Это было при мне. Стражники открыли огонь. Несколько человек крестьян были убиты. К их трупам запрещали подходить, так как ждали прибытия следственной комиссии. Прибежали жены убитых. Никогда не забыть мне их страшный плач. А Иван Чуркин готовился убить урядника.
Мне передавали потом, что Чуркин отомстил уряднику. Но я так и не знаю, как сложилась дальше судьба этого человека, в котором так силен был непокорный дух Самсона.
И опять Москва. В целях предосторожности мне пришлось переменить квартиру. На новом месте, недалеко от Бутырской заставы, у меня снова стали собираться боевые друзья.
Но и эту квартиру пришлось оставить, так как за нами начали следить...
Обо всем этом я рассказываю не только потому, что мне дороги эти страницы моей жизни.
Под знаком событий первой русской революции я оформлялся и рос как художник.
На баррикадах Пресни предо мной открылась душа восставшего народа, его выдержка, выносливость.
Неисчерпаема сила народная!
Рабочий-боевик 1905 года Иван Чуркин. 1906 г. Мрамор. Москва, Государственный Музей Революции СССР
В 1906 году я исполнил скульптурный портрет "Рабочего-боевика 1905 года Ивана Чуркина". Вот таким я его и видел, со сжатыми губами, простого, открытого и мужественного человека.
С паровозного машиниста Дмитрия Добролюбова я вылепил "Атеиста", а многие посетители выставки, вглядываясь в его волевое лицо, сами называли эту скульптуру "Мстителем"!
В 1906 году из мрамора высек я две детские головки, назвав эту работу "Детские грезы". Но все те, кто был мне близок, знали, что "Детские грезы" - одновременно и мечта о победе!
К этому циклу примыкают и другие образы простых людей: "Крестьянин", "Славянин", "Юноша" и другие.
Многие, многие русские художники в эти исторические дни первой русской революции были целиком на стороне народа.
Среди художественной интеллигенции особенно заметна была роль Анны Семеновны Голубкиной.
Я всегда отдаю должное могучему таланту этого выдающегося русского скульптора. Женщина, вышедшая из глубины народа, крестьянка, в которой было так много черт русской женщины, воспетой Некрасовым, и в искусстве шла своей дорогой. Она училась у классиков, у французского скульптора Родена, но всегда оставалась сама собой. Пытливо вглядывалась она в лицо человека. Ей были чужды дешевые эффекты, поза и быстропреходящая мода. Она глубоко чувствовала ритм пластики. Без лукавства находила дорогу к сердцу человека, убедительно показывала и женское горе и детскую радость.
В дореволюционные годы вся жизнь Голубкиной проходила под строгим негласным надзором властей. Это ей посчастливилось первой из всех скульпторов России, по просьбе московских большевиков, вылепить бюст Карла Маркса.
И в 1905 году Анна Семеновна выполняла ответственные и опасные задания партии большевиков, руководившей восстанием. Все свои сбережения она отдавала на нужды русской революции.
В 1907 году за распространение большевистской печатной литературы Голубкину арестовали и приговорили к году заключения в крепости.
Любопытно, что когда в 1908 году Голубкина, которая никогда не успокаивалась на достигнутом, захотела вновь посещать классы Училища живописи, ваяния и зодчества, занимаясь по рисунку, несмотря на то, что она была уже известным скульптором, попечитель училища, он же московский генерал-губернатор, отказал ей в этом ввиду ее "неблагонадежности".
Когда выдающийся русский художник Валентин Серов узнал о таком решении, он сложил с себя обязанности преподавателя училища.
Смелый вызов Серова в защиту Голубкиной нашел тогда горячий отклик среди молодежи и всех передовых деятелей русского изобразительного искусства.
Но московским генерал-губернаторам, князьям и прочим "попечителям" искусства не подвластно было творчество художников, которые не могли замкнуться в узкий мирок салонной красоты и эгоизма.
Торжество реакции было временным.
Как никогда, важно было всеми путями, прямо и иносказательно, воспеть в искусстве достоинство человека.
В те годы меня чрезвычайно заинтересовала судьба Никколо Паганини. Величайший итальянский композитор и виртуоз и обликом своим, а главное, огненной своей музыкой вдохновил меня на тему "Паганини". С неукротимым духом он своим искусством побеждал зло. Поэтому так ненавистен был Паганини римскому папе и всем инквизиторам.
В образе вдохновенного Паганини я чувствовал пламя и бурный размах творческого гения.
Я исполнил свой первый портрет "Паганини" из мрамора, и "мраморный музыкант" с рукой, занесенной над скрипкой, вызывал сочувствие именно в силу того, что образ Паганини утверждал свободу.
Из всего того, что было создано мной полвека тому назад, я выделяю небольшую по размерам скульптуру "Нике".
Нике. 1906 г. Мрамор. Москва, Государственная Третьяковская галерея
Женский образ "Нике" - символ Победы - традиционен в греческой мифологии и в искусстве Эллады.
Мы знаем, как неразрывна связь русского ваяния с высокой классикой античности. Так, например, В. Демут-Малиновский создал статую о подвиге русского крестьянина, без страха отрубившего себе руку с клеймом, наложенным французами. Это высоко патриотическое произведение скульптор назвал "Русский Сцевола", подчеркнув, что русский человек повторил героический поступок легендарного римского юноши Муция Сцеволы, положившего свою руку в огонь.
Нике. Вид слева. 1906 г. Мрамор. Москва, Государственная Третьяковская галерея
Я же назвал торжественным словом "Нике" головку простой русской девушки. В ее облике так мало классического: широкие скулы, курносая, вздернутые губы и волосы самые обыденные.
Прообразом для "Нике" была московская девушка с Трехгорки.
Как это было далеко от греческой мифологии! Моя простая русская земная "Нике" смело и открыто, светлым взором, откинув голову, глядела в будущее. Своей солнечной, лучезарной улыбкой она звала к радости.
"Нике" впервые была выставлена на XIV выставке "Московского товарищества художников" в 1907 году.
На моих глазах "Камнебоец" - человек труда и мысли - расправлял свою натруженную спину.
Так от "Камнебойца" я пришел к "Нике".
Все это было развитием одной и той же темы, рожденной борьбой народа за свое счастье и будущее.